Судьба а солженицына. Краткая биография Солженицына Александра. Интересные факты и фото. Тяжелые военные годы

«Лицом к лицу Лица не увидать.

Большое видится на расстоянии».

Прошло 6 лет со дня смерти Александра Солженицына. Это человек-эпоха. Трудно осмыслить масштаб этой личности, этого мыслителя, художника. Как прочесть его книги, какие уроки извлечь из того, что Солженицын сказал? Его жизнь полна драматических страниц, ее трудно рассказывать, а он прожил и прожил 90 лет.

Его судьба поразительна, в ней отразился весь XX век. Александр Исаевич писал: «Если бы мне сказали придумать себе жизнь, я бы придумал ее, полной ошибок. Но высшая сила меня все время поправляла какими-то ударами, несчастьем или открытием. И когда сейчас я оглядываюсь, я могу только благодарить Бога, я не мог бы придумать лучше».

Родился Александр Исаевич Солженицын 11 декабря 1918 года в Кисловодске. Отца своего он не знал, при трагических обстоятельствах он погиб на охоте за полгода до рождения сына. Предки писателя по отцовской линии были крестьяне. Отец, Исаакий Семенович, получил университетское образование, добровольцем ушел на фронт в Первую мировую войну. Мать, Таисия Захаровна Щербак, происходила из семьи богатого кубанского землевладельца.

Первые годы своей жизни Солженицын прожил в Кисловодске, в 1924 вместе с матерью переехал в Ростов-на-Дону, здесь в 1941 году он закончил физико-математический факультет Ростовского университета. Но его всегда манила литература, он еще в молодости осознавал себя писателем, и поэтому в 1939 году поступил еще на заочное отделение Московского института философии, литературы и искусства.

Война нарушила все планы. После окончания в 1942 году артиллерийского училища в Костроме он был отправлен на фронт. Служил в звуковой разведке, прошел боевой путь от Орла до Восточной Пруссии, получил звание капитана, был награжден орденами. В конце января 1945 он вывел батарею из окружения. И вот первый удар судьбы. 9 февраля 1945 года, ровно за 3 месяца до победы, Солженицына арестовали: в своей переписке с другом детства Николаем Виткевичем он резко критиковал порядок в стране, давал оценки Сталину, говорил о лживости советской литературы. Вот так работала военная цензура. Солженицына осудили на восемь лет лагерей и вечную ссылку.

Вот с этого момента ареста и начинается книга «Архипелаг ГУЛАГ» (Гулаг – главное управление лагерей), за которую автор в 1970 году был удостоен Нобелевской премии. Эта книга была издана миллионами экземпляров на многих языках мира, именно она первой поведала миру страшную правду. В 1974 году за выход за рубежом «Архипелага ГУЛАГ» Солженицын был обвинен в измене Родине и выслан из СССР. Спустя шестнадцать лет был восстановлен в советском гражданстве и удостоен Государственной премии РСФСР за тот же «Архипелаг ГУЛАГ». Вот такие повороты делала его судьба.

Но до этого было еще далеко, а май 1945 года Солженицын встретил в тюрьме, и победный салют он видел через решётчатое окно камеры на Лубянке. Не для него был этот салют, не для него была та весна. Сначала он отбывал свой срок в пересыльной тюрьме, потом в Новом Иерусалиме под Москвой, затем на строительстве жилого дома в Москве (дом и сейчас стоит на площади Гагарина). Затем - в «шарашке» (секретном научно-исследовательском институте, где работали заключенные химики, физики, математики) в подмосковном поселке Марфино.

Позже Солженицын напишет роман «В круге первом», где с почти фотографической точностью воспроизведет этот период своей жизни. Самые тяжелые были 3 года с 1950 по 1953, их он провел в лагере, где был тяжелый, изнурительный, тупой труд, невыносимые условия жизни. И вот второй страшный удар судьбы: в лагере у Солженицына обнаружили раковую опухоль.

В феврале 1953 года Александр Исаевич был сослан на вечное поселение в Казахстан, где в богом забытом районном центре Кок-Терек стал работать в школе учителем математики и физики. Но болезнь не отпускала, и ему казалось, что он доживает последние месяцы. Страшна была даже не сама смерть, а гибель всех замыслов, всего написанного, всего смысла прожитого до сих пор. Боль была такая, что он почти не спал, днем с трудом работал в школе, а вечером и ночью мелко исписывал листы, закатывал их в трубочку и скрученными бумажками набил бутылку из-под шампанского, которую закoпал в землю. Так роман несколько лет пролежал в земле. В конце 1953 года Солженицыну разрешили поехать в больницу в Ташкент. В рассказе «Правая рука» Солженицын пишет: «В ту зиму я приехал в Ташкент почти уже мертвецом. Я так и приехал сюда - умирать». Но бывают чудеса, нет, не чудеса, а провидение: болезнь отступила. Наверное, надо было рассказать людям всю правду, «душа, сухая прежде от страдания, рвалась наружу. Я уже знал, - пишет Александр Исаевич, - эту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном перестуке еще слабыми ногами. В осторожном, чтоб не вызвать укола в груди, вдохе. В одной, не побитой морозом картофелине, выловленной из супа».

В феврале 1956 нежданно-негаданно подползла амнистия. Все, свобода, он едет в Россию. Солженицын не может оторваться от окна вагона, невозможно надышаться, невозможно наглядеться на леса, реки. Первые сохранившиеся произведения Солженицын написал в лагере. Это были в основном стихи. Интересно, что писать было не на чем, и Александр Исаевич запоминал сочиненное им. А для этого он смастерил четки, перебирая которые, повторял стихи и отрывки прозы. Так запоминание шло быстрее.

И вот наступил день, особенный, удивительный и для автора, и для читателя. В 1962 году в 11 номере журнала «Новый мир» была напечатана повесть «Один день Ивана Денисовича». Разрешение на ее выход давал сам Никита Хрущев. Эту повесть автор задумал еще зимой 1950–51 года. Первоначально она называлась «Щ-854» - это лагерный номер главного героя, Ивана Денисовича Шухова. Власть старалась уничтожить человека, оставить только номер, лишить его имени. Впервые о лагерном мире была сказана неприкрытая правда. Действие повести умещается в один день - от подъема до отбоя. Читаешь и явственно слышишь звук молотка об рельс у штабного барака, этот «прерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих», вот заключенные бегут за баландой, а в холодном воздухе слышны окрики караула. Мы следим за героем и понимаем, что автор постепенно подводит читателя к мысли о том, что даже суровые тюремные условия не смогут убить в человеке истинных качеств, если он сам того не захочет, не заставят его ненавидеть жизнь и окружающих. Шухов, в прошлом крестьянин и солдат, осужден как «шпион» на десять лет лагерей за то, что попал в плен. «Один день Ивана Денисовича» - произведение почти документальное: персонажи, за исключением главного героя, имеют прототипы среди людей, с которыми автор познакомился в лагере.

В 1964 «Один день Ивана Денисовича» был выдвинут на Ленинскую премию. Но премию Солженицын не получил: короткое время оттепели кончилось, и опять задули северные ветры. Но движение к читателю уже нельзя было остановить, и в январе 1963 был напечатан рассказ Солженицына «Матренин двор». Как и «Один день Ивана Денисовича», это произведение автобиографическое, оно основано на реальных событиях из жизни автора. Прототип главной героини - владимирская крестьянка Матрена Васильевна Захарова, у которой жил писатель. Тяжела судьба героини: она живет в нищете, потеряла мужа и детей, но духовно она не сломлена тяготами и горем. Вопреки всему, Матрена не озлобилась, осталась открытой и бескорыстной. Матрена из рассказа Солженицына - воплощение лучших черт русской крестьянки, именно она хранит высшие черты русской духовности. Писатель рассказывает о судьбе деревни в целом и о судьбе целой страны.

Удары судьбы продолжались. Атмосфера вокруг Солженицына сгущалась. Власть больше не хотела слушать, не желала слышать. Солженицыну предъявляют обвинение по статье в измене родине, и теперь ему грозило до 15 лет. Это потом, много позже, стало известно, что судьба писателя решалась на самом верху: aрестовать и навечно запрятать в тюрьме, выслать из страны или просто убить. Может быть, и убили бы, но имя Солженицына было уже очень известно на Западе. Просто выслали. И вот на долгие 20 лет Александр Солженицын изгнанник. 18 лет он прожил в Америке в штате Вермонт, но ни на одну минуту он не сомневался, что вернется в Россию. И он вернулся, да и как могло быть иначе, ведь он был «отчизник», а это больше чем иностранное слово «патриот». Его главный жизненный принцип - жить «не по лжи». Это значит, что как бы ни изменялся, ни кривился бы мир, писатель всегда оставался самим собой. По словам А. Солженицына, величина и отдельной человеческой личности и народа зависит от высоты его внутреннего морального и духовного развития.

В судьбе Александра Исаевича Солженицына события, обычные для судеб миллионов его сограждан, сплелись с событиями редкими и даже исключительными. Будущий писатель родился в Кисловодске. Его отец, родом крестьянин, участник Первой мировой, не дожил полугода до рождения сына. Мать Солженицына происходила из богатой кубанской семьи и была хорошо образованна, но это только мешало ей, вынужденной растить сына одной, получать стабильную работу: "Ее подвергали чистке, это значит - увольняли с ограниченными правами на будущее". Александр был искренним пионером и комсомольцем, и все же лет до шести, пока не закрылась церковь в Ростове-на-Дону, где прошло его детство, он, как завороженный, посещал службы.

После школы была параллельная на физико-математическом факультете Ростовского университета и (заочно) в знаменитом МИФЛИ, участие в Великой Отечественной войне с осени 1941-го до февраля 1945 г.

Артиллерист Солженицын, получивший орден за взятие Орла и проявивший личный героизм в боевых операциях в Восточной Пруссии, в феврале 1945 г. был арестован за непочтительное упоминание Ленина и Сталина в письмах к другу, повидал Лубянскую и Бутырскую тюрьмы, осужден по статье 58, сидел в лагерях Нового Иерусалима, Москвы, Экибастуза. В 1952 г. у Солженицына обнаружили рак, от которого он как будто выздоравливает. Через год его освобождают и переводят на вечное ссыльнопоселение в аул Кок-Терек (Казахстан). Но опухоль все-таки дает метастазы, и Солженицыну разрешают выехать на лечение в Ташкент.

В 1956 г. Солженицын реабилитирован. Он едет в Москву, в Ростов, затем устраивается в Рязани и работает учителем физики в школе, по ночам тайно сочиняя свой первый роман...

Между датой написания произведений Солженицына и датой их выхода в свет обычно проходило много времени. Дело здесь не только в том, что время воссоединения официально признанной литературы с самиздатом и время "возвращения" к читателю неопубликованных рукописей пришлось только на конец 1980-х годов, но и в том, что Солженицын часто сам затягивал публикацию книги, ожидая момента, когда она вызовет максимальный общественный резонанс.

Литературная деятельность Солженицына была строго конспиративной. Он привык к бисерному почерку своих рукописей, к единственным машинописным их экземплярам. В дальнейшем Солженицыну повезло с публикациями в журнале "Новый мир", тогдашнем средоточии свободной мысли в литературе, прославившем его имя; ему посчастливилось общаться с А.Т. Твардовским. Его ожидали долгая дружба с великим музыкантом М. Ростроповичем, изгнание из страны, жизнь в США в штате Вермонт, шумная слава на рубеже 1980 - 1990-х годов и, наконец, долгожданное возвращение в родную страну.

Вернувшись, писатель выступал по радио и телевидению. На страницах "Литературной газеты" отнюдь не странно было видеть программу "Как нам обустроить Россию" (1990) - уходили в политику. Но вот прошло десятилетие, и средства массовой информации уже давно не уделяют Солженицыну большого внимания. Та же "Литературная газета" спрашивает: "Насколько правомерно с нашей стороны ожидать от него ответов на все вопросы?"

Судьба Солженицына стала материалом для многих его произведений и отразилась в судьбах его персонажей: Глеба Нержина ("В круге первом"), Ивана Денисовича Шухова ("Один день Ивана Денисовича"), Немова ("Олень и шалашовка"), Олега Костоглотова ("Раковый корпус"), Игнатьича ("Матренин двор").

И все же масштаб писателя определяется созданными им картинами народной жизни. С.П. Залыгин говорил о Солженицыне: "Вот он - этот народ! ГУЛАГ с Иваном, Матренина изба с тараканами, квартира советского дипломата, "золотое" КБ..."

На историческом портрете эпохи, данном Солженицыным, многие персонажи - реальные лица. Здесь и царь Николай Второй, и Столыпин; здесь и Рубин (правозащитник Лев Копелев); здесь и простая крестьянка Матрена Захарова, у которой учитель Солженицын

снимал комнату и которая погибла под колесами поезда... В его книгах эти неравнозначные фигуры становятся художественно равноценными. Обладая прекрасной памятью и к тому же привычкой вести записные книжки, писатель собирает обширный материал, художественно выстраивает его вокруг "узлов" сюжета и стремится отобразить время адекватно восприятию читателя, так, чтобы изображаемое ожило.

Эстетическая позиция писателя выражена во многих его произведениях, среди которых выделяется воспоминаний "Бодался теленок с дубом" (1975). "Никому не перегородить путей правды", - пишет Солженицын. Это - о позиции писателя в обществе. Это - о красоте правды. Его книги вдохновлены и самой историей, и неистовым желанием автора докопаться до правды и рассказать о том, что осталось незамеченным в старых хрониках или скрытым за стенами лагерей, но насущно необходимо человеку, как хлеб и вода. Первостепенную важность имеет его мысль: "Не нравственно - писать то, что можно не писать". Писатель доказывает, что пишет только о самом важном для страны. Важна точка зрения писателя и на композицию своих книг, отразившаяся в построении многих произведений - от "Архипелага ГУЛАГ" до "Красного колеса".

Мысли о литературе и искусстве, самое прямое выражение эстетической позиции писателей - нобелевских лауреатов привычно искать в их Нобелевских лекциях. Солженицын в эту традицию не вписывается: "Хотел бы я говорить только об общественной и государственной жизни Востока, да и Запада, в той мере, как доступен был он моей лагерной сметке... Никому из писателей свободного мира и в голову не приходило говорить о том, у них ведь другие есть на то трибуны, места и поводы; западные писатели, если лекцию читали, то - о природе искусства, красоты, природе литературы. Камю это сделал с высшим блеском французского красноречия. Должен был и я, очевидно, о том же. Но рассуждать о природе литературы или возможностях ее - тягостная для меня вторичность... И такую лекцию мою - каково будет прочитать бывшим зэкам? Для чего ж мне был голос дан и трибуна? Испугался? Разнежился от славы? Предал смертников?"

Заявление Солженицына о том, что разговоры об искусстве вторичны, не следует считать исчерпывающим. Недавно в печати стали появляться его заметки о писателях и литературе. Вызывает интерес его подробный анализ чеховских рассказов ("Окунаясь в Чехова", 1998). Солженицын старается понять, почему Чехов - мастер именно этого жанра, и приходит к выводу: "Для романного обзора, охвата нужны ведущие мысли. А у Чехова чаще вот эти бесконтурные: благородство труда! надо трудиться! или: через 20 - 30 - 200 лет будет счастливая жизнь".

Такой ведущей мыслью для самого Солженицына стала мысль об истории страны, о ГУЛАГе. Неслучайно в творчестве Чехова он считает одним из лучших рассказ "В ссылке": "Просто поразительно, как Чехов так переимчиво и полно воспринял и передал мирочувствие вечного зэка, вечного ссыльного, семикаторжного (отличное слово). Чтоб этим проникнуться - надо самому прожить и много лет таких".

Еще до войны Солженицын захотел стать писателем. Уже в 1937 - 1938 гг., в Ростове-на-Дону, будучи студентом, он собирает исторические материалы, которые гораздо позже пригодятся ему для работы над обширным повествованием "Красное колесо". Но творческая биография Солженицына началась с романа "В круге первом" (1955-1968, 1990) и повести "Один день Ивана Денисовича" (1959, 1962).

Историческая личность: Жизнь и творчество А.Солженицына - (реферат)

Жизнь и творчество А.Солженицына - (реферат)

Дата добавления: март 2006г.

Жизнь и творчество А. Солженицына

Имя Александра Солженицына, долгое время бывшее под запретом, наконец-то по праву заняло свое место в истории русской литературы советского периода. После издания "Архипелага ГУЛАГа" (а это произошло лишь в 1989 году) ни в русской, ни в мировой литературе не осталось произведений, которые представляли бы большую опасность для советского режима. Эта книга раскрывала всю сущность тоталитарного государства. Пелена лжи и самообмана, все еще застилавшая глаза многим нашим согражданам, спадала. После всего, что было собрано в этой книге, что было раскрыто с поразительной силой эмоционального воздействия, с одной стороны, документального свидетельства, с другой - искусства слова, после того, как в памяти запечатлелся чудовищный, фантастический мартиролог жертв "строительства коммунизма" в России за годы советской власти, уже ничего не удивительно и не страшно! .... Краткое жизнеописание Александра Исаевича таково: дата рождения - декабрь 1918 г. , место рождения - г. Кисловодск; отец из крестьян, мать - дочь пастуха, ставшего впоследствии зажиточным хуторянином. После средней школы Солженицын заканчивает в Ростове-на-Дону физико-математический факультет университета, одновременно поступает заочником в московский институт философии и литературы. Не закончив последних двух курсов, уходит на войну, с 1942 по 1945-й командует на фронте батареей, награжден орденами и медалями. В феврале 45-го в звании капитана арестован из-за подслеженной в переписке критики Сталина и осужден на восемь лет, из которых почти год провел на следствии и в пересылке, три - в тюремном НИИ и четыре самых трудных - на общих работах в политическом Особлаге. Затем был сослан в Казахстан "навечно", однако с февраля 1957 г. последовала реабилитация. Работал школьным учителем в Рязани. После появления в 1962 г. произведения "Один день Ивана Денисовича" был принят в Союз писателей. Но следующие работы вынужден отдавать в "Самиздат" или печатать в Зарубежье. В 1969 г. исключен из СП, в 70-м удостоен Нобелевской премии по литературе. В 1974-м в связи с выходом первого тома "Архипелага ГУЛАГ" насильственно изгнан на Запад. До 1976 г. жил в Цюрихе, затем перебрался в американский штат Вермонт, природою напоминающий среднюю полосу России.

Таков нелегкий жизненный путь писателя. Его творчество возвращается на Родину. Хорошо, что это происходит при жизни Александра Исаевича и вселяет надежду на его возвращение из принудительного изгнания.

В преддверии своего 60-летия Солженицын начал издавать собрание сочинений с подзаголовком "Восстановленные подлинные доцензурные тексты, заново проверенные и исправленные автором. Иные произведения печатаются впервые". К 1988 г. вышли в свет уже 18 томов.

Хотя сам писатель и утверждал, что наиболее влекущая его в литературе форма "полифоническая с точными приметами времени и места действия", из пяти его крупных вещей, как это ни удивительно, романом в полном смысле является "В круге первом", ибо "Архипелаг ГУЛАГ" согласно подзаголовку - "опыт художественного исследования", эпопея "Красное колесо" - "повествование в отмеренных сроках". "Раковый корпус" - по авторской воле "повесть", а "Один день Ивана Денисовича" - даже "рассказ".

Роман "В круге первом" писался 13 лет и имеет семь редакций. Сюжет: дипломат Володин звонит в американское посольство, чтобы сказать о том, что через три дня в Нью-Йорке будет украден секрет атомной бомбы. Подслушанный и записанный на пленку разговор доставляют в "шарашку" - научно-исследовательское учреждение системы МГБ, где заключенные создают методику распознавания голосов. Смысл романа разъяснен зэком: "Шарашка - высший, лучший, первый круг ада". Володин дает другое разъяснение, вычерчивая на земле круг: "Вот видишь круг? Это - отечество. Это - первый круг. А вот второй, он шире. Это - человечество. И первый круг не входит во второй. Тут заборы предрассудков. И выходит, что никакого человечества нет. А только отечества, отечества и разные у всех.... " "Один день Ивана Денисовича" задуман автором на общих работах в Экибастузском особом лагере. "Я таскал носилки с напарником и подумал, как нужно бы описать весь лагерный мир одним днем". В повести "Раковый корпус" Солженицын выдвинул свою версию "возбуждения рака": сталинизма, красного террора, репрессий. Чем притягивает творчество Солженицына? Правдивостью, болью за происходящее, прозорливостью. Писатель, историк, он все время предупреждает нас: не потеряйтесь в истории.

"Скажут нам: что ж может литература против безжалостного натиска открытого насилия? А не забудем, что насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью, - писал А. И. Солженицын. - А нужно сделать простой шаг: не участвовать во лжи. Пусть это приходит в мир и даже царит в мире - но не через меня". Писателям же и художникам доступно большее: победить ложь! Солженицын и был таким писателем, который победил ложь.

Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! [см. статью Гроссман «За правое дело» – анализ А. Солженицына ] – и никто же не скажет, что это – от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 – 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.

Василий Гроссман в Шверине (Германия), 1945

Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая – вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции – гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: «в засаленный боевой листок» боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва – и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), – а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I – 51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру – а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I – 52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей «о сплошной коллективизации». И в деревне: «сколько ни работай, всё равно хлеб отберут». А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась «Анкета анкет» – и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя «жучат», что он «недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю», – ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные – жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон – то из кого он набран? – не упомянуто.

Сам Гроссман – помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? – теперь он берётся упрекнуть Твардовского: «чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства»?

И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом – во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что «девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах» – и в пыли, и в грязи «сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать». Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина – ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное – иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: «А всё же самое главное, что мы с вами русские люди». Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что «во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми», Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову – из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто «любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно», сила их «в хитрости». (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)

С какого-то (позднего) момента Гроссман – да не он же один! – вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: «Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?» Вот, вас «победим, останемся без вас, одни против чужого мира», «наша победа – это ваша победа». И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой «полной змеиного яда» речи – содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): «наваждение длилось несколько секунд», «мысль обратилась в пыль».

А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, – но прямо подковыривает Сталина (III – 25): «вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами». Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, – уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: «мерзавец» (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же – пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I – 64). И ещё не раз обобщённо – обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III – 5, II – 26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и «традиции народовольческой семьи» своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932 – 33.

А вот уже – шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического «дела» на одного из высших героев – Грекова (вот это – советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него «молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался» (III – 17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и – увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: «Сталин говорил: "братья и сёстры...» А когда немцев разбили – директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки» (III – 60).

Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то «всемирная реакция» (II – 32), то вполне казённое: «дух советских войск был необычайно высок» (III – 8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 «первым понял тайну перевоплощения войны» в нашу победу (III – 56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III – 42) после сталинского телефонного звонка, – таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде – «в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России». Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II – 39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.

Таков – предел, которого Гроссман перейти не может.

И это же всё писалось – в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: «Великий Сталин! Возможно, человек железной воли – самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств».) Так что если «склочники» – то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? – да Боже упаси. О генерале Власове – одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно – и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее – один раз робчайшая догадка: «на что уж Ленин был умный, и тот не понял», – но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I – 61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.

Да после 1955 – 56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора «возвращений» из ГУЛага, – и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь – глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II – 25). Теперь – отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: «я низшая каста, неприкасаемый»), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты – такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I – 39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет «новаторством национал-социализма»? – нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а – деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии – и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают «законам симметрии». (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! – а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): «МГБ» вместо «НКВД»; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...

Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье – да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости послед-них. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это – ещё могло быть), а «в блоках вели сборку» (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, – и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).

Теперь-то – гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, – чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова – добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)

Но реальность сталинградских боёв восприимчивый, наблюдательный Гроссман даже из корреспондентской должности ухватил достаточно. Бои в «доме Грекова» очень честно, со всей боевой действительностью описаны, как и сам Греков. Чётко видит автор и знает сталинградские боевые обстоятельства, лица, а уж атмосферу всех штабов – тем более достоверно. Заканчивая обзор военного Сталинграда, Гроссман пишет: «Его душой была свобода». Впрямь ли автор так думает или внушает себе, как хотелось бы думать? Нет, душой Сталинграда было: «за родную землю!»

Как мы видим из романа, как мы знаем и от свидетелей, и по другим публикациям автора – Гроссман был острейше заножён еврейской проблемой, положением евреев в СССР, а уж тем более к этому добавились жгучая боль, гнёт и ужас от уничтожения евреев по немецкую сторону фронта. Но в 1-м томе он цепенел перед советской цензурой да и внутренне ещё не осмелел оторваться от советского мышления – и мы видели, до какой же приниженной степени подавлена в 1-м томе еврейская тема, и уж, во всяком случае, ни штриха какой-либо еврейской стеснённости или неудовольствия в СССР.

Переход к свободе выражения дался Гроссману, как мы видели, нелегко, нецельно, без уравновешенности по всему объёму книги. Это же – и в еврейской проблеме. Вот евреям-сотрудникам института мешают вернуться с другими из эвакуации в Москву – реакция Штрума вполне в советской традиции: «Слава Богу, живём не в царской России». И тут – не наивность Штрума, автор последовательно проводит, что до войны ни духа, ни слуха какого-либо недоброжелательства или особого отношения к евреям в СССР не было. Сам Штрум «никогда не думал» о своём еврействе, «никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей», «никогда мать не говорила с ним об этом – ни в детстве, ни в годы студенчества»; об этом «его заставил думать фашизм». А где же тот «злобный антисемитизм», который так энергично подавлялся в СССР первые 15 советских лет? И мать Штрума: «забытое за годы советской власти, что я еврейка», «я никогда не чувствовала себя еврейкой». От настойчивой повторности теряется убедительность. И откуда же что взялось? Пришли немцы – соседка во дворе: «слава Богу, жuдам конец»; а на собрании горожан при немцах «сколько клеветы на евреев было» – откуда ж это вдруг всё прорвалось? и как оно держалось в стране, где все забыли о еврействе?

Если в 1-м томе почти не назывались еврейские фамилии – во 2-м мы встречаем их чаще. Вот штабной парикмахер Рубинчик играет на скрипке в Сталинграде, в родимцевском штабе. Там же – боевой капитан Мовшович, командир сапёрного батальона. Военврач доктор Майзель, хирург высшего класса, самоотверженный до такой степени, что ведёт трудную операцию при начале собственного приступа стенокардии. Неназванный по имени тихий ребёнок, хилый сын еврея-фабриканта, умерший когда-то в прошлом. Уже помянуты выше несколько евреев в сегодняшнем советском лагере. (Абарчук – бывший большой начальник на голодоморном кузбасском строительстве, но коммунистическое прошлое его подано мягко, да и сегодняшняя завидная в лагере должность инструментального кладовщика не объяснена.) И если в самой- семье Шапошниковых в 1-м томе было смутно затушёвано полуеврейское происхождение двух внуков – Серёжи и Толи, то о третьей внучке Наде во 2-м томе – и без связи с действием, и без необходимости – подчёркнуто: «Ну, ни капли нашей славянской крови в ней нет. Совершенно иудейская девица». – Для упрочения своего взгляда, что национальный признак не имеет реального влияния, Гроссман не раз подчёркнуто противопоставляет одного еврея другому по их позициям. «Господин Шапиро – представитель агентства "Юнайтед Пресс" – задавал на конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому». Между Абарчуком и Рубиным – измышленное раздражение. Высокомерный, жестокий и корыстный комиссар авиаполка Берман не защищает, а даже публично клеймит несправедливо обиженного храброго лётчика Короля. И когда Штрума начинают травить в его институте – лукавый и толстозадый Гуревич предаёт его, на собрании развенчивает его научные успехи и намекает на «национальную нетерпимость» Штрума. Этот рассчитанный приём расстановки персонажей уже принимает характер растравы автором своего больного места. Незнакомые молодые люди увидели Штрума на вокзале ждущим поезда в Москву – тотчас: «Абрам из эвакуации возвращается», «спешит Абрам получить медаль за оборону Москвы».

Толстовцу Иконникову автор придаёт такой ход чувств. «Гонения, которые большевики проводили после революции против церкви, были полезны для христианской идеи» – и число тогдашних жертв не подорвало его религиозной веры; проповедовал он Евангелие и во время всеобщей коллективизации, наблюдая массовые жертвы, да ведь тоже и «коллективизация шла во имя добра». Но когда он увидел «казнь двадцати тысяч евреев... – в этот день [он] понял, что Бог не мог допустить подобное, и... стало очевидно, что его нет».

Теперь наконец Гроссман может позволить себе открыть нам содержание предсмертного письма матери Штрума, которое передано сыну в 1-м томе, но лишь смутно упомянуто, что оно принесло горечь: в 1952 году автор не решился отдать его в публикацию. Теперь оно занимает большую главу (I – 18) и с глубинным душевным чувством передаёт пережитое матерью в захваченном немцами украинском городе, разочарование в соседях, рядом с которыми жили годами; бытовые подробности изъятия местных евреев в загон искусственного временного гетто; жизнь там, разнообразные типы и психология захваченных евреев; и самоподготовление к неумолимой смерти. Письмо написано со скупым драматизмом, без трагических восклицаний – и очень выразительно. Вот гонят евреев по мостовой, а на тротуарах стоит глазеющая толпа; те – одеты по-летнему, а евреи, взявшие вещи в запас, – «в пальто, в шапках, женщины в тёплых платках», «мне показалось, что для евреев, идущих по улице, уже и солнце отказалось светить, они идут среди декабрьской ночной стужи».

Гроссман берётся описать и уничтожение механизированное, центральное, и прослеживая его от замысла; автор напряжённо сдержан, ни выкрика, ни рывка: оберштурмбаннфюрер Лисс деловито осматривает строящийся комбинат, и это идёт в технических терминах, мы не упреждаемся, что комбинат назначен для массового уничтожения людей. Срывается голос автора только на «сюрпризе» Эйхману и Лиссу: им предлагают в будущей газовой камере (это вставлено искусственно, в растравку) – столик с вином и закусками, и автор комментирует это как «милую выдумку». На вопрос же, о каком количестве евреев идёт речь, цифра не названа, автор тактично уклоняется, и только «Лисс, поражённый, спросил: – Миллионов?» – чувство меры художника.

Вместе с доктором Софьей Левинтон, захваченной в немецкий плен ещё в 1-м томе, автор теперь втягивает читателя в густеющий поток обречённых к уничтожению евреев. Сперва – это отражение в мозгу обезумевшего бухгалтера Розенберга массовых сожжений еврейских трупов. И ещё другое сумасшествие – недорастрелянной девушки, выбравшейся из общей могилы. При описании глубины страданий и бессвязных надежд, и наивных последних бытовых забот обречённых людей – Гроссман старается удерживаться в пределах бесстрастного натурализма. Все эти описания требуют недюжинной работы авторского воображения – представить, чего никто не видел и не испытал из живущих, не от кого было собирать достоверные показания, а надо вообразить эти детали – оброненный детский кубик или куколку бабочки в спичечной коробке. Автор в ряде глав старается быть как можно более фактичным, а то и будничным, избегая взрыва чувств и у себя, и у персонажей, затягиваемых принудительным механическим движением. Он представляет нам комбинат уничтожения – обобщённый, не называя его именем «Освенцим». Всплеск эмоций разрешает себе только при отзыве на музыку, сопровождающую колонну обречённых и диковинные потрясения от неё в душах. Это – очень сильно. И сразу вплотную – о чёрно-рыжей гнилой охимиченной воде, которая остатки уничтоженных смоет в мировой океан. И вот – последние чувства людей (у старой девы Левинтон вспыхивает материнское чувство к чужому малышу, и, чтобы быть с ним рядом, она отказывается выйти на спасительный вызов «кто тут хирург?»), даже и – душевный подъём гибели. И дальше, дальше автор вживается в каждую деталь: обманного «предбанника», стрижки женщин для сбора их волос, чьё-то остроумие на грани смерти, «мускульная сила плавно изгибающегося бетона, втягивавшего в себя человеческий поток», «какое-то полусонное скольжение», всё плотней, всё сжатее в камере, «всё короче шажки людей», «гипнотический бетонный ритм», закруживающий толпу, – и газовая смерть, темнящая глаза и сознание. (И на том бы – оборвать. Но автор, атеист, даёт вослед рассуждение, что смерть есть «переход из мира свободы в царство рабства» и «Вселенная, существовавшая в человеке, перестала быть», – это воспринимается как обидный срыв с душевной высоты, достигнутой предыдущими страницами.)

По сравнению с этой могучей самоубеждающей сценой массового уничтожения – слабо стоит в романе отдельная глава (II – 32) отвлечённого рассуждения об антисемитизме: о его разнородностях, о его содержании и сведение всех причин его – к бездарности завистников. Рассуждение сбивчивое, не опёртое на историю и далёкое от исчерпания темы. Наряду с рядом верных замечаний – ткань этой главы весьма неравнозначна.

А сюжетно еврейская проблема в романе больше строится вокруг физика Штрума. В 1-м томе автор не давал себе смелости развернуть образ, теперь он на это решается – и главная линия тесно переплетена с еврейским происхождением Штрума. Теперь, с опозданием, мы узнаём о тошном ему «вечном комплексе неполноценности», который он испытывает в советской обстановке: «входишь в зал заседаний – первый ряд свободен, но я не решаюсь сесть, иду на камчатку». Тут – и сотрясающее действие на него предсмертного письма матери.

О самой сути научного открытия Штрума автор, по законам художественного текста, разумеется, не сообщает нам, и не должен. А поэтическая глава (I – 17) о физике вообще – хороша. Весьма правдоподобно описывается момент угадки зерна новой теории – момент, когда Штрум был занят совсем другими разговорами и заботами. Эту мысль «казалось, не он породил, она поднялась просто, легко, как белый водяной цветок из спокойной тьмы озера». В нарочито неточных выражениях открытие Штрума поднято как эпохальное (это – хорошо изъявлено: «рухнуло тяготение, масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь магнетический смысл»), «классическая теория сама стала лишь частным случаем в разработанном Штрумом новом широком решении», институтские сотрудники прямо ставят Штрума вслед за Бором и Планком. От Чепыжина, практичнее того, узнаём, что теория Штрума пригодится в разработке ядерных процессов.

Чтобы жизненно уравновесить величие открытия, Гроссман, с верным художественным тактом, начинает копаться в личных недостатках Штрума, кое-кто из коллег-физиков считает его недобрым, насмешливым, надменным. Гроссман снижает его и внешне: «чесался и выпячивал губу», «шизофренически накуксится», «шаркающая походка», «неряха», любит дразнить домашних, близких, груб и несправедлив к пасынку; а однажды «в бешенстве порвал на себе рубаху и, запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к жене, подняв кулак, готовый ударить». Зато у него «жёсткая, смелая прямота» и «вдохновение». Иногда автор отмечает самолюбивость Штрума, часто – его раздражительность, и довольно мелкую, вот и на жену. «Мучительное раздражение охватило Штрума», «томительное, из глубины души идущее раздражение». (Через Штрума автор как бы разряжается и от тех напряжений, которые сам испытал в стеснениях многих лет.) «Штрума сердили разговоры на житейские темы, а ночью, когда не мог уснуть, думал о прикреплении к московскому распределителю». Воротясь из эвакуации в свою просторную, благоустроенную московскую квартиру, с небрежением замечает, что шофёра, поднесшего их багаж, «видимо всерьёз занимал жилищный вопрос». А получив желанный привилегированный «продовольственный пакет», терзается, что и сотруднику меньшего калибра дали не меньший: «Удивительно у нас умеют оскорблять людей».

Каковы его политические взгляды? (Двоюродный брат его отбыл лагерный срок и отправлен в ссылку.) «До войны у Штрума не возникали особо острые сомнения» (по 1-му тому припомним, что – и во время войны не возникали). Например, он тогда верил диким обвинениям против знаменитого профессора Плетнёва – о, из «молитвенного отношения к русскому печатному слову», – это о «Правде»... и даже в 1937 году?.. (В другом месте: «Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно назывались фамилии арестованных минувшей ночью..-.») Ещё в одном месте читаем, что Штрум даже «охал по поводу страданий раскулаченных в период коллективизации», что уж и вовсе непредставимо. Вот что Достоевскому «скорей "Дневник писателя" не надо было писать» – в это его мнение верится. К концу эвакуации, в кругу институтских сотрудников, Штрума вдруг прорывает, что в науке для него не авторитеты – «заведующий отделом науки ЦК» Жданов «и даже...». Тут «ждали, что он произнесёт имя Сталина», но он благоразумно только «махнул рукой». Да, впрочем, уже домашним: «все мои разговоры... дуля в кармане».

Не всё это у Гроссмана увязано (может быть, и не успел он доработать книгу до последнего штриха) – а важней, что ведёт-то он своего героя к тяжкому и решительному испытанию. И вот оно подступило – в 1943 вместо бы ожидаемого 1948 – 49, анахронизм, но это дозволенный для автора приём, ибо он камуфляжно переносит сюда уже собственное такое же тяжкое испытание 1953 года. Разумеется, в 1943 физическое открытие, сулящее ядерное применение, мог ожидать только почёт и успех, а никак не гонение, возникшее у коллег без приказа сверху, и даже обнаруживших в открытии «дух иудаизма», – но так надо автору: воспроизвести обстановку уже конца 40-х годов. (В череде немыслимых по хронологии забеганий Гроссман уже называет и расстрел Антифашистского Еврейского комитета, и «дело врачей», 1952.)

И – навалилось. «Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства». Тут же наносится удар и по его второстепенным сотрудникам-евреям. Сперва, ещё не оценив глубины опасности, Штрум берётся высказать директору института дерзости – хотя перед другим академиком, Шишаковым, «пирамидальным буйволом», робеет, «как местечковый еврей перед кавалерийским полковником». Удар приходится тем больней, что постигает вместо ожидаемой Сталинской премии. Штрум оказывается очень отзывчив на вспыхнувшую травлю и, не в последнюю очередь, на все бытовые последствия её – лишение дачи, закрытого распределителя и возможные квартирные стеснения. Ещё даже раньше, чем ему подсказывают коллеги, Штрум по инерции советского гражданина сам догадывается: «написать бы покаянное письмо, ведь все пишут в таких ситуациях». Дальше его чувства и поступки чередуются с большой психологической верностью, и описаны находчиво. Он пытается развеяться в разговоре с Чепыжиным (старуха-прислуга Чепыжина при том целует Штрума в плечо: напутствует на казнь?). А Чепыжин вместо подбодрений сразу пускается в изложение путаной, атеистически бредовой, смешанной научно-социальной своей гипотезы: как человечество свободной эволюцией превзойдёт Бога. (Чепыжин был искусственно изобретен и впихнут в 1-й том, такой же он дутый и в этой придуманной сцене.) Но независимо от пустоты излагаемой гипотезы – психологически очень верно поведение Штрума, приехавшего ведь за духовным подкреплением. Он полунеслышит эту тягомотину, тоскливо думает про себя: «мне не до философии, ведь меня посадить могут», ещё продолжает думать: так идти ли ему каяться или нет? а вывод вслух: «наукой должны заниматься в наше время люди великой души, пророки, святые», «где мне взять веру, силу, стойкость, – быстро проговорил он, и в голосе его послышался еврейский акцент». Жалко себя. Уходит, и на лестнице «слёзы текли по его щекам». А уже скоро идти на решающий Учёный совет. Читает и перечитывает своё возможное покаянное заявление. Начинает партию в шахматы – и тут же рассеянно покидает её, очень живо всё, и соседние с тем реплики. Вот уже «воровски оглядываясь, с жалкими местечковыми ужимками торопливо повязывает галстук», торопится успеть на покаяние – и находит силы оттолкнуть этот шаг, снимает и галстук, и пиджак, – он не пойдёт.

А дальше его гнетут страхи – и незнание, кто же выступал против него, и что говорили, и что теперь с ним сделают? Теперь, в окостенении, он по нескольку дней не выходит из дома, – ему перестали звонить по телефону, его предали и те, на чью поддержку он надеялся, – а бытовые стеснения уже и душат: уже «боялся управдома и девицы из карточного бюро», отнимут излишки жилой площади, член-корреспондентскую зарплату, – продавать вещи? и даже, в последнем отчаянии, «часто думал о том, что пойдёт в военкомат, откажется от брони Академии и попросится красноармейцем на фронт»... А тут ещё и арест свояка, бывшего мужа сестры жены, не грозит ли тем, что и Штрума арестуют? Как всякий благополучный человек: ещё и не сильно его тряхнули, ощущает же он как последний край существования.

А дальше – вполне советский оборот: магический доброжелательный звонок Сталина к Штруму – и сразу всё сказочно переменилось, и сотрудники кидаются к Штруму заискивать. Так учёный – победил и устоял? Редчайший пример стойкости в советское время?

Не тут-то было, Гроссман безошибочно ведёт: а теперь следующее, не менее страшное искушение – от ласковых объятий. Хотя Штрум упреждающе и оправдывает себя, что он – не такой же, как помилованные лагерники, тут же всё простившие и проклявшие своих прежних сомучеников. Но вот уже опасается бросить на себя тень жениной сестры, хлопочущей об арестованном муже, его раздражает и жена, зато весьма приятно стало благоволение начальства и «попадание в какие-то особые списки». «Самым удивительным было то», что от людей, «ещё недавно полных к нему презрения и подозритель-ности», он теперь «естественно воспринимал их дружеские чувства». Даже с удивлением ощутил: «администраторы и партийные деятели... неожиданно эти люди открылись Штруму с другой, человеческой стороны». И при таком-то его благодушном состоянии это новоласковое начальство предлагает ему подписать гнуснейшее сов-патриотическое письмо в «Нью-Йорк таймс». И Штрум не находит силы и выверта, как отказаться, – и безвольно подписывает. «Какое-то тёмное тошное чувство покорности», «бессилия, замагниченность, послушное чувство закормленной и забалованной скотины, страх перед новым разорением жизни».

Таким поворотом сюжета – Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953 по «делу врачей». (Даже, для буквальности, чтобы осталось «дело врачей», – анахронистически вкрапляет сюда тех давно уничтоженных профессоров Плетнёва и Левина.) Вот кажется: теперь напечатают 2-й том – и раскаяние произнесено публично.

Да только вместо того – гебисты пришли и конфисковали рукопись...

Александр Исаевич Солженицын родился 11 декабря 1918 года в городе Кисловодск в семье крестьянина и казачки. Бедствующая семья Александра в 1924 году переехала в Ростов-на-Дону. С 1926 года будущий писатель обучался в местной школе. В это время он создает свои первые эссе и стихотворения.

В 1936 году Солженицын поступил в Ростовский университет на физико-математический факультет, продолжая при этом заниматься литературной деятельностью. В 1941 году писатель окончил Ростовский университет с отличием. В 1939 году, Солженицын поступил на заочное отделение факультета литературы в Московский Институт философии, литературы и истории, однако из-за начала войны не смог его окончить.

Вторая мировая война

Несмотря на слабое здоровье, Солженицын стремился на фронт. С 1941 года писатель служил в 74-ом транспортно-гужевом батальоне. В 1942 году Александра Исаевича направили в Костромское военное училище, по окончанию которого он получил звание лейтенанта. С 1943 года Солженицын служит командиром батареи звуковой разведки. За военные заслуги Александр Исаевич был награжден двумя почетными орденами, получил звание старшего лейтенанта, а затем капитана. В этот период Солженицын не прекращал писать, вел дневник.

Заключение и ссылка

Александр Исаевич критически относился к политике Сталина , в своих письмах к другу Виткевичу осуждал искаженное толкование ленинизма. В 1945 году писатель был арестован и осужден на 8 лет пребывания в лагерях и вечную ссылку (по 58-й статье). Зимой 1952 года у Александра Солженицына, биография которого и так была достаточно непростой, обнаружили рак.

Годы заключения нашли отражение в литературном творчестве Солженицына: в произведениях «Люби революцию», «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Знают истину танки» и др.

Конфликты с властями

Поселившись в Рязани, писатель работает учителем в местной школе, продолжает писать. В 1965 году КГБ захватывает архив Солженицына, ему запрещают публиковать свои произведения. В 1967 году Александр Исаевич пишет открытое письмо Съезду советских писателей, после которого власти начинают воспринимать его как серьезного противника.

В 1968 году Солженицын заканчивает работу над произведением «Архипелаг ГУЛАГ» за границей выходят «В круге первом» и «Раковый корпус».

В 1969 году Александр Исаевич был исключен из Союза писателей. После публикации за границей в 1974 году первого тома «Архипелага ГУЛАГ», Солженицын был арестован и выслан в ФРГ.

Жизнь за границей. Последние годы

В 1975 – 1994 годах писатель посетил Германию, Швейцарию, США, Канаду, Францию, Великобританию, Испанию. В 1989 году «Архипелаг ГУЛАГ» был впервые опубликован в России в журнале «Новый мир», вскоре в журнале публикуется и рассказ «Матренин двор» .

В 1994 году Александр Исаевич возвращается в Россию. Писатель продолжает активно заниматься литературной деятельностью. В 2006 – 2007 годах выходят первые книги 30-томного собрания сочинений Солженицына.

Датой, когда оборвалась трудная судьба великого писателя, стало 3 августа 2008 года. Солженицын умер в своем доме в Троице-Лыкове от сердечной недостаточности. Похоронили писателя в некрополе Донского монастыря.

Хронологическая таблица

Другие варианты биографии

  • Александр Исаевич был дважды женат – на Наталье Решетовской и Наталье Светловой. От второго брака у писателя трое талантливых сыновей – Ермолай, Игнат и Степан Солженицыны.
  • В краткой биографии Солженицына нельзя не упомянуть, что он был удостоен более двадцати почетных наград, среди которых Нобелевская премия за произведение «Архипелаг ГУЛАГ».
  • Литературные критики нередко называют Солженицына